Я услышала, что кореец пришел, по запаху. Запахло духами. Этот убийца жен источал запах французских духов! Когда я открыла глаза, он уже заходил в комнату, удивленно разглядывая кроваво-красные пятна привядших лепестков на полу. Он присел у дивана, всмотрелся в мое лицо – запах духов стал невыносим – и поинтересовался, что именно сказал Фауст по поводу познания Вселенной. Я, совершенно зачумленная сном, сглатывая тошноту после восьми эклеров, примерно пробормотала: «Природа для меня загадка, я на познании ставлю крест…», после чего меня стошнило прямо на его ослепительно белую рубашку.
Отчим поволок меня в ванную, я сопротивлялась, кричала, что лично я – агностик, так как напрочь отрицаю возможность полного познания мира. В ванной кореец разделся, я вымыла лицо и заметила на брошенной в раковину рубашке красное пятно. Это была губная помада на сгибе воротника. Губная помада, понимаешь?! На меня снизошло спокойствие и умиротворение, я пошла на кухню, дождалась, пока кореец выжмет разрезанные апельсины, добавит в высокий бокал к апельсиновому соку две стопки водки и полезет в шкаф за трубочкой. В этот момент, не сводя глаз с его татуированной спины, я вылила в бокал пузырек атропина. Отчим, помешав соломинкой коктейль, вдруг от души протянул бокал мне, уверяя, что это поможет справиться с тошнотой. Отшатнувшись и взвыв от отчаяния, я опрокинула стойку с ножами, выбрала на ощупь ручку помощней и – раз! – бросилась на корейца, стараясь попасть ему в лицо…
– Попала?..
– Куда там… Я бегала за ним по кухне, потом – через коридор в комнату. Кореец шутя и даже как-то лениво отмахивался, умоляя меня не порезаться, а я кричала так громко, что прибежала соседка и стала стучать в дверь, и пока кореец открывал дверь, я порезала ему сзади плечо, а он попросил соседку позвонить ноль три – «девочке плохо». Потом приехала «Скорая», врач сразу же бросился перевязывать окровавленного корейца, я сидела в углу в коридоре, прижав к себе нож, и нервно икала, соседка вдруг принесла из кухни бокал, чтобы помочь мне с икотой, я взвыла от такой несправедливости судьбы, и тогда врач, закончивший перевязку, сначала отпил немного, а потом – восхищенно покачав головой – все до дна. Я сказала, что теперь он умрет, если не вызовет у себя рвоту, врач посмотрел на меня с брезгливым снисхождением. Я знаю эти взгляды, я помню их еще со времени поющего психиатра, я замолчала и закрыла голову руками, а медсестра осторожно вытащила из моих сведенных судорогой пальцев нож. Потом я плохо помню. Врач стал писать что-то, свалился со стула, и в «Скорую» его загрузили на каталке. Пошатывающегося, окровавленного корейца завела в машину, держа под руку, медсестра, а меня, укутанную в одеяло, отнес туда на руках шофер, уверяя собравшихся в подъезде соседей, что он видел много «дурдомов», но такого ему еще не попадалось.
– Врач «Скорой помощи» скончался через три часа. Твоего отчима перевязали, допросили в больнице и отпустили домой, а тебя поместили в бокс для психически неуравновешенных.
– Обидно, да? Отчим живехонький, с небольшой царапиной у шеи выгуливает следующую жертву, а я уже вторую неделю глотаю таблетки и отвечаю на вопросы. Мне дадут справку?
– Справку?..
– Что я психически больна.
– Это вряд ли. Я пока не вижу особых отклонений.
– А разве это решает не комиссия? Ты откуда вообще?
– Я – судебный психиатр. Вот моя карточка.
– Тебя зовут Пенелопа? Обалдеть… Психиатр по имени Пенелопа. Ладно, я не псих, я – несовершеннолетняя сирота, у которой на фоне страданий по умершим родственникам случился нервный срыв.
– Мне очень понравился твой нервный срыв.
– Я старалась.
– Распишись здесь. И здесь. Ты свободна. Завтра придешь в отделение милиции по месту жительства и будешь там отмечаться до окончания следствия.
– Так просто?
– Сколько тебе осталось до шестнадцатилетия?
– Девять месяцев. А что?
– Если ты успеешь сделать все, что задумала, до своего совершеннолетия, я признаю тебя самой гениальной злодейкой нашего времени.
– Ой-ой-ой!.. И что тогда будет?
– Я возьму тебя к себе на работу.
– В психушку?
– Нет. В прачечную.
Запись закончена в шестнадцать сорок три».
Следователь Лотаров достал из кармана тщательно свернутый платок. Осторожно отогнул уголок, набрал воздуха, оглушительно высморкался, приладил уголок на место, убедился, что тот приклеился, и, удовлетворенно кивнув, положил платок обратно в карман.
Пенелопа достала сигареты.
– В моем кабинете не курят! – тут же злорадно сообщил Лотаров.
Пенелопа сглотнула подкатившую от манипуляций с платком тошноту, убрала сигареты в сумочку, а с зажигалкой баловалась, доведя следователя металлическим клацаньем до легкого раздражения. Раздражение это проявилось сначала в осуждающих взглядах, потом – в перекладывании бумаг на столе, а в конце Лотаров опять достал платок из кармана, попробовал отлепить недавно склеенный уголок, не смог и высморкался в середину платка.
– Пенелопа Львовна, – заявил после этого следователь, – видите, что получается: у меня аллергия на ваши духи!
– Я вас умоляю, – лениво заметила Пенелопа и покосилась на часы.
Часы показывали без десяти четыре. Рабочий день у следователя Лотарова сегодня до пяти тридцати. Если не повезет и его не вызовут по срочному вызову, то сидеть ей здесь еще долго, каждые пятнадцать минут отказываясь от чая из подозрительного стакана, и гнать подальше воспоминание о носовом платке следователя, который он засмаркивал три дня назад, тот же это платок, или… Нет, так не годится. Пенелопа определила себе время до половины пятого.