– Это у нее бывает, когда она сильно разозлится, – твердила, как заведенная, Леони, – как только что не по ней, она сердится, и из носа идет кровь, это пройдет, мы были у врача, это у нее от злости…
И так далее, пока патологоанатом не потребовал всем заткнуться, не присел рядом со мной (так приседают перед маленькими детьми – лицемерная попытка быть с ними на одном уровне), но у него это плохо получилось – я к двенадцати годам уже имела метр шестьдесят роста, и заглядывающий снизу в мое лицо неряшливый дяденька в заляпанном кровью фартуке, пытающийся прикоснуться ко мне и пугающийся близкого голого живого тела девочки, этот человек, скорчившийся внизу, показался мне жалким – этакое подобие уставшей от трупов земляной жабы. Он очень хотел знать, что меня так разозлило, я объяснила. Мне не понравился шрам на теле мамы. Сверху вниз – от ключиц к низу живота.
– Кто привел в морг голого ребенка? – оглянулся беспомощно доктор, поднимаясь.
Мне принесли одежду.
– Не оденусь, пока честно не скажете! – пригрозила я и потребовала, чтобы доктор, вскрывающий маму, признался, чего в ней не хватает.
Несколько рук помогают мне одеться, я возмущаюсь и обещаю скончаться прямо тут, на полу в морге, от потери крови. Я краем глаза вижу приближающийся шприц, уворачиваюсь и, убегая к светящемуся в трубе коридора окну, теряю по дороге каплю за каплей красные расплющенные бусинки моей жизни.
– Не надо, – попросил запыхавшийся доктор, когда я залезла на подоконник, – это глупо, в конце концов, это полуподвал, не трогай окно, я тебя умоляю!
Я поверила в его желание помочь и, пока вся толпа, взбудораженная моей наготой и кровотечением, во главе с Леони приближалась, с заговорщицким шепотом рассказала, что мой отчим на самом деле – настоящая Синяя Борода, что он убивает всех своих жен и оставляет что-то из их внутренностей себе на память, и патологоанатом, вытирая пот со лба подолом халата, сознался, что действительно в маме кое-чего не хватает.
– Сердца?!
– Нет. У нее не хватает одной почки, у твоей мамы вырезали почку после сильного воспалительного процесса. Слезай. Хватит бегать.
К четырнадцати годам я поняла, что от отчима отделаться не удастся. Он ухаживал за родной сестрой своей умершей жены с неистовством буйно помешанного. Он готовил обеды и ужины, колдуя у плиты и наполняя квартиру чужими запахами, а потом исчезал, установив на столе в гостиной свечи, цветы, бокалы, супницу и сотейник, в который мы с Леони заглядывали, как в ящик Пандоры, осторожно выпуская душистый пар и не глядя в глаза друг другу, – и она, и я предпочитали по чашке кофе и паре бутербродов в кровати перед телевизором, ну а в исключительных случаях потрошилась коробка конфет на двоих, и убежавшая из вазы с фруктами виноградина могла притаиться в простыне и нарушить потом шоколадный сон влажным холодным прикосновением раздавленной улитки. Но еда – это полбеды.
Серенады – вот испытание не для слабонервных. Чаще всего ночами нас будила какофония оркестрового джаза, и весь дом прилипал к окнам в полвторого ночи, пугаясь спросонья пришествия сатаны, и с облегчением потом отлипал – это всего лишь пятеро мужиков с инструментами, это ненадолго, минут десять поиграют под балконами и уйдут. Леони, не признающая ничего, кроме скрипки, затыкала уши, выслушивала возмущенные крики с балконов и угрозы вызвать милицию, но косилась в окно сквозь щелочку в шторах с обреченным недоумением. Мой отчим стоял в отдалении от оркестра с букетом роз и смотрел на наши окна. Джаз сменялся одинокой флейтой, флейта – барабанной дробью, происходили эти серенады по три раза в месяц с завидным постоянством, дом постепенно привык, Леони уже задумывалась, не намекнуть ли такому упорному мужчине, что скрипка…
Моя мама была шестой женой этого корейца. Если Леони сдастся, она будет седьмой. Мама прожила с ним год. Значит… к моим пятнадцати годам Леони умрет. Пока Леони переминалась с ноги на ногу и расковыривала в шторах щелочку, я надевала наушники, включала плеер на полную громкость и содрогалась от ударных, злорадно представляя рядом две ступни – корейца, тридцать восьмого размера, и Леони – сорок первого.
– Этот кореец – мелкий мужчина? – задала мне вопрос сидящая передо мной женщина.
– Ты спросила из-за размера ноги? Он не мелкий. Он ужасно худой, но длинный. Он напоминает гибкий тростник под ветром – штамп, конечно, но будто для него изобретен. У него довольно большие для корейца глаза, он видит в темноте, его пальцы – тонкие, как у пианиста, почти не напрягаясь ломают карандаш, вот так, он зажимает его, кладет на указательный и безымянный, а средний вверху, вот так, видишь, а потом раз – на три части!
– Не нервничай.
– Не могу. Он очень страшный. Если он уговаривает женщину, то ее согласие – приговор! Она больше не принадлежит себе, она – раба. Его магическое число – семь, после Леони ему должна попасться восьмая жена, которая выяснит тайну запертой комнаты.
– Скажи, пожалуйста, какие-нибудь другие сказки ты в детстве читала? О Спящей царевне и богатырях…
– Про корейца – это не сказка. Я люблю о Царевне-Лебеди, там муж, который выгнал свою жену с новорожденным ребенком, в конце посрамлен и унижен, а жена его прощает. Вот это называется сказка. У моей мамы было две сестры. Они однажды сидели все втроем на террасе и пряли, нет, серьезно, моя мама отлично умела прясть пряжу, у бабушки была собака, ее чесали, а потом из этих начесов пряли нитки, из ниток вязали носки…
– Они пряли, пришел царь и выбрал твою маму?
– Кореец выбрал старшую, Ираиду. Они пряли на террасе бабушкиного дома, был вечер, сестры говорили о мужчинах, моя мама была младшая, она стеснялась, а старшая сестра уже дважды развелась и выдавала вовсю, сказала, что хорошему мужику и троих сыновей родить не жалко, а Леони в шутку (она же совершенно не умеет готовить) сказала, что мужчину можно приворожить хорошей едой, а моя мама промолчала, и тут появился кореец и сразу предложил Ираиде родить ему троих сыновей, и старшая сестра бросила прялку и пошла за ним к машине – вроде шуточка, а на самом деле она покраснела тогда, мама заметила, что она покраснела, – так ей понравился кореец.