– Это маринованные сливы. Я запекла курицу с маринованными сливами и базиликом.
– Фу!.. – отвернул лицо кореец.
– Ничего не «фу»! Очень даже вкусно. Зачем ты напился?
– Бессознательно, – осклабился мой отчим, вероятно, сочтя такой ответ очень остроумным. – Поступок считается сознательным, когда он является выражением замысла или определенной цели. А у меня не было этого самого замысла, ну абсолютно!
– Ладно, не огорчайся. Вот послушай, тут написано. – Я прочла, водя пальцем по странице: – «Абсолютной меры сознательности нет!..»
– Она меня еще учить будет! – возмутился кореец, взял бокал и посмотрел сквозь него на свечу. Потом на меня. Его странно преобразившийся сквозь стекло глаз проплыл чудовищной продолговатой рыбкой.
– Ты напился в театре, – укоризненно заметила я.
– Нет, – не удивился кореец. – После. Я был на балете какого-то француза, и ты только представь! Оказывается, Германн в «Пиковой даме» умер от любви к старухе! У него разорвалось сердце от неестественной животной страсти, а совсем не от тройки-семерки-туз! Детка, извини, мне надо в ванную… Нет, не ходи за мной, я буду блевать, как это ужасно все-таки, как это глупо…
Когда он вышел из ванной, в халате и с мокрыми волосами, взгляд его стал более осмысленным.
– Ты напился от отвращения?
– Мне вчера приснилось, что ты умерла.
– Не дождешься.
Напольные часы пробили один раз. Мы посмотрели на циферблат, потом – друг на друга.
– У тебя остался один свободный крюк, да? Восьмой? Чувствуешь приближение конца? Ты ведешь в театр женщину, а она тебе не нравится, потому что тебе нравлюсь я, и ты пьешь потом в какой-то дешевой забегаловке, чтобы опуститься до блевотины, ты, который так ценит хорошие вина!
– Какой крюк? – искреннее удивление в опухших глазах. – Что ты несешь?
– Ты меня не получишь!
– Иди спать.
– Я тебя уничтожу!
– Выпей успокоительное. Запрись на ключ. Подвинь к двери комод! – Отчим подошел, взялся за подлокотники кресла, на котором я сидела, приблизил лицо к моему и закончил шепотом, дохнув запахом зубной пасты: – Я проберусь по стене летучей мышью! Я повелитель ночи! – Потом вздохнул и закончил устало: – Лиса, иди спать.
Утром я получила чашку кофе в постель и виноватый взгляд в придачу.
– Сегодня суббота, – сказал отчим, – если тебя не ищут, давай гулять и веселиться.
– Ищут?
– Если ты не сбежала, а отпущена официально.
– Помнишь медсестру, которая тебя перевязывала?
– Да. Нет… Помню, что была медсестра, помню, что она меня волокла в машину, а какая она – не помню.
– Она молодая и почти блондинка. Давай найдем ее и поблагодарим.
– За что?
– Она хорошо написала обо мне в объяснительной следователю, честно. И про то, что я предупредила доктора, и про соседку. Напиши она чуть-чуть по-другому, меня бы не выпустили.
– Ладно, – кивает, подумав, кореец, – а как?
Я беру с тумбочки листок бумаги.
– Вот, вчера узнала на «Скорой». Ее зовут Мазарина Рита. Она сегодня дежурит. Купим конфеты и розы, встретим после работы.
– Давай все-таки позвоним и договоримся.
«…не говоря ни слова, схватил ее за пояс, поднял и, посадив на лошадь, увез к себе в замок.
– Я хочу, чтобы ты была моей женой. Ты больше не выйдешь из моего замка…»
В половине пятого, хрустя целлофаном, укрывающим безобразные высокомерные розы, мы сидим на скамейке в сквере, и я начинаю сомневаться в правильности того, что затеваю. По аллее идут женщины, я устала угадывать, она это или не она, кореец откровенно зевает и посматривает на часы, и, конечно, мы совсем не обратили внимания на подъехавшую с мигалкой «Скорую». Кореец увидел ее первым и ткнул меня в бок локтем. Рита Мазарина бежала к нам от машины, сквозь полы ее пальто белел халат, она оказалась небольшого роста, с узкими, изящными ладошками, почти без косметики на возбужденно-радостном лице, с глазами, заблудившимися на лице корейца с таким восхищением, что он удивленно покосился на меня. Я подмигнула.
– Вам… уже… лучше?.. – выдохнула Рита.
Теперь я толкнула корейца, и розы торжественно закрыли ее заалевшее лицо, и я подумала, что для сестры братьев Мазарини она слишком хороша собой, но тут заметила стрелку на ее чулке – от носка туфли вверх – и раздосадованно предложила пойти куда-нибудь посидеть.
– Ой, нет, – испугалась медсестра, – я не одета, я после дежурства!..
– Тогда поехали к нам пить чай с конфетами, – я потрясла коробкой и подумала, что все происходит слишком быстро и становится скучно.
– А давайте я вас приглашу в наше кафе. Здесь недалеко, кофе варят отличный, и обстановка без претензий.
Что это такое – без претензий, мы с отчимом поняли только на месте. Из сидящих в зале за столиками посетителей больше половины были в белых халатах, пальто вешали на вешалки у каждого стола, чтобы подошла официантка, громко кричали «Тоня!», но кофе в большом кофейнике оказался ничего себе, и я открыла коробку с конфетами.
Прислушиваясь к разговорам рядом, я наблюдала за корейцем и с удивлением отметила его растерянность. Он, бедный, так привык ухаживать, убеждать, завоевывать, доказывать свою неотразимость и уникальность, что просто опешил перед искренним восторгом уже заранее на все готовой Риты Мазариной. Тогда я подумала, что счастливые соседи семьи Мазарини никогда не узнают, что это такое – симфонический джаз в два часа ночи.
И ошиблась. Рита Мазарина с братьями не жила, но в тот субботний вечер, когда кореец галантно открыл перед ней дверцу своей машины, она попросила подвезти ее как раз к братьям. Мы, конечно, не знали, что два часа спустя она, красная и злая, хлопнула дверью подъезда на Кутузовском и уехала к себе в общежитие медиков на автобусе. Через два дня мой отчим подъехал по этому адресу ночью, в два сорок, со сводным оркестром похоронного и свадебного джаза. Музыканты, как обычно, разместились во дворе, грянули по темным окнам мощнейшей какофонией, дождались, пока большинство из этих окон зажглось, перешли на лирическое подвывание саксофона, а в квартире братьев Мазарини как раз в это время шли сложные переговоры с употреблением ненормативной лексики и огнестрельного оружия, и выступление оркестра под окнами несколько разрядило накалившуюся обстановку, потому что закончилось стрельбой из окон по разбегающимся в панике музыкантам.